Помню, часа два я гулял по дорожке вдоль фасада Академии и успел раз триста прочесть надпись «Кормить лишайники запрещается».
После сотого прочтения надпись потеряла для меня остатки смысла. Зато после двухсотого смысл вернулся — но уже какой-то свежий, возвышенный.
«Кормить лишайники запрещается» читалось мною теперь как лозунг дня, как мудрость нового Экклезиаста. Но нащупать точный перевод этих слов на сакральный язык мне не удавалось примерно до двухсот восьмидесятого прочтения.
И вдруг меня прорвало! «Прикуривать от священного огня запрещается!»
Запрещается! Запрещается!
Этим словом все закончилось для меня там, на Ардвисуре. И теперь действительность поставила вторую точку, пожирнее, поверх первой.
Какой же я осел! Надо было еще тогда догадаться!
Никогда не держать мне рук Иссы в своих руках! Никогда не раскачиваться в такт клонской музыке! Потому что:
Держать руки Иссы в своих руках — запрещается!
Раскачиваться в такт клонской музыке — запрещается!
Вообще: продолжать какие бы то ни было отношения со своей идеальной, абсолютной любовью — запрещается!
А что же разрешается?
А разрешается — посылать воздушные поцелуйчики далекой звездочке, возле которой кружится планета, где тоскует в одиночестве любимая.
Я сел на дорожку и долго лупил красный песок кулаками. Пока они не стали такими же красными.
Однако у этой истории конец все-таки был неожиданный и счастливый.
Следующим утром меня отыскала секретарша Федюнина. Заметим: не вестовой, а секретарша лично.
Приказ: явиться незамедлительно!
Я нехотя вполз в кабинет, от одного воспоминания о котором у меня сжимались кулаки.
Федюнин встретил меня долгим, нехорошим взглядом исподлобья.
— Садись, Пушкин. Я сел.
Федюнин молчал. Я молчал. Минуты через три каперанг спросил:
— Пушкин, ты не хочешь письменно отказаться от своего заявления?
— Какого заявления, товарищ каперанг?
— Ёлкин дрын, да какого же, а?! Разумеется, насчет Иссы Гор!
— Не хочу, товарищ каперанг.
— В таком случае поздравляю, — замогильным голосом сказал Федюнин и протянул мне… мое заявление со своей размашистой визой и печатью факультета!
— Товарищ каперанг!.. — Меня, если честно, душили рыдания. — Товарищ!.. Я даже не знаю…
— Понял, понял. — Федюнин грустно улыбнулся. — Можешь ничего не говорить.
Куда там, ничего не говорить!
— Спасибо, Вадим Андреевич! Большое человеческое спасибо! Я знал, я был уверен, что вы войдете в наше положение! Вы себе представить не можете…
И я пустился объяснять ему, что благодарность моя не имеет границ. Ну то есть никаких. И если эти границы вдруг сыщутся, я буду последней скотиной. И много чего еще в том же духе.
Федюнин деланно кивал. Дескать, понятно-ясно. Когда я наконец закончил и замолчал, пожирая каперанга влюбленными глазами, он тихо сказал:
— Пушкин, в качестве благодарности сделай, пожалуйста, одну вещь.
— С радостью, товарищ каперанг!
— Я вчера, наверное, не в настроении был. И насчет Конкордии я тебя неправильно… ориентировал. Наша дружба с Конкордией, похоже… будет только крепнуть. Так что прошу тебя забыть о нашем вчерашнем разговоре. И никогда никому о нем не рассказывать. Обещаешь?
— Конечно! То есть так точно!
— Хорошо. А теперь можешь отправляться к Туровскому за второй подписью.
Будь я малость поумнее, я бы задался вопросом: «А почему все-таки Федюнин такой грустный?»
Но, конечно же, тогда я этим вопросом не задался.
Остаток лета я работал как вол.
Уже знакомый мне Восточный Ремонтный сектор Колчака преображался на глазах. За несколько дней миллионы контейнеров, которые под конец перестали помещаться в ремонтных боксах, так что их складировали прямо под открытым небом, растаяли как дым. «Андромеды» потрудились на славу — и в боксах вдруг стало пустынно, безлюдно и гулко.
Первую неделю своей контрактной работы я помогал интендантскому взводу разгружать семнадцатый бокс.
Вторую неделю я провел разнорабочим: мы азартно крушили и рушили освобожденный бокс вместе с четырьмя соседними. Специальной демонтажной техники почему-то не сыскалось. Стены ломали обычными танками, а обломки растаскивали шагающими погрузчиками.
А в начале третьей недели меня после короткого инструктажа приставили к пеноструйной машине: страховидному агрегату, похожему на слона с четырьмя хоботами.
Мы строили нечто новое и огромное. Судя по размерам — ангар для авианосца. Но, как легко сообразить, ангары для авианосцев никто не строит. А потому нам, рядовым рабочим, оставалось гадать, кому и зачем в непосредственной близости от летного поля понадобилось ставить несколько десятиэтажных корпусов, образующих при взгляде сверху исполинский шестиугольник с километр в поперечнике.
Что это? Гостиница? Казарма? Новый штаб флота?
Так нам и сказали! Как и всё в космопорту, стройка была секретной, совершенно секретной. Повсюду сновал осназ со своим назойливым жужжанием. «Предъявите пропуск», «Назовите пароль», «Стой, сканирование радужки!» и «Стой, обыск!».
Но платили действительно хорошо. Я бы даже сказал, для моей отсутствующей квалификации — подозрительно хорошо.
Правда, особая квалификация оператору пеноструйной машины и не требуется — в штатных ситуациях этот механический слоник работает в полностью автоматическом режиме. Но прислеживать как бы он кого не затоптал или не закатал в шар строительной пены кто-то все-таки должен. Вот я и прислеживал.