Не говоря уже о миллионах настоящих, заядлых балетоманов Объединенных Наций, выстаивающих пятичасовые дежурства возле театров ради одного корявого автографа или пары сношенных до последнего предела балетных туфель. Многие из них не то что полжизни, а и всю жизнь отдали бы, не задумываясь.
Потому что звезды балета — они гораздо дальше от нашего брата, чем обычные, физические звезды.
Они, в отличие от астрономических объектов, располагаются по отношению к нам в ином измерении. И нам они не ровня.
Потому что они — совершенство.
Потому что они — это мы, но только такие «мы», какими нам хотелось бы себя видеть в самых смелых своих мечтах. Свободными от условностей кинетики и статики, божественно чувствительными и божественно бесчувственными одновременно.
Даже я — человек, видимо, в силу особенностей своей биографии, ко всему, что связано с театральными подмостками, показательно равнодушный, — это понимал. И, конечно, в иное время волновался бы не по-детски.
Подумать только! В этом репетиционном зале, вот у той ножки рояля, например, может запросто обнаружиться Агриппина Дворецкая, самая обольстительная Одетта-Одиллия, самая темпераментная Кармен Российской Директории, самая… самая… самая…
Может быть, вон та брюнетка с длинной косой, что сидит ко мне спиной и разминает плечи атлетически сложенному мужчине, и есть Алла Шевелева, та самая, что танцует Жизель и Аврору, Китри и Зарему, как будто законы физики ей не указ, та, чье лицо загадочно улыбается нам с каждой второй глянцевой обложки?
А вон та рыжеволосая дива, что сидит сейчас ко мне спиной и хрустит яблоком, это не Анна Гусарина, случаем? Нет?
А тот красавец — а вдруг это и есть Михаил Сирадзе, бессменный принц русского балета, Аполлон Мусагет, Ромео?
От таких мыслей в иное время у меня мороз по коже пошел бы обязательно. Но в тот день во мне что-то очень капитальное перегорело.
Я лениво проплелся в указанный мичманом угол и уселся на свободный край положенного параллельно зеркальной стене ортопедического матраца (они были там вместо стульев) с отсутствующим выражением лица.
И хотя, как выяснилось очень скоро, ни Сирадзе, ни Гусариной, ни Шевелевой, ни уж тем более Дворецкой в том зале не было (прим «держали» отдельно, в роскошной гостиной для приемов, что располагалась палубой выше), мне стало даже чуть-чуть обидно за свою бесчувственность.
Где трепет и восторг? Где чувство сопричастности чуду? Где дрожь в пальцах — от одного осознания того, что ты дышишь одним воздухом с небожителями?
А может быть, именно потому, что всего этого не было, со своими «ближайшими соседями», а точнее, соседками, танцовщицами кордебалета Татой, Тамилой и Люкой я быстро нашел общий язык.
Девчонки не скучали. Они пили чай с коньяком из термоса, играли в подкидного дурака, заливисто хохотали и ожесточенно злословили. Впрочем, закулисным злословием меня, сына великого Ричарда Пушкина, было не удивить — наслушался я его с пеленок.
Мое появление лишь раззадорило балерин. У них наконец-то появился зритель и слушатель. И они принялись сплетничать с утроенным усердием, видимо, в расчете на овацию и крики «бис».
— Да что все заладили — «Дворецкая! Дворецкая!», — говорила Тата (ее имя я узнал, конечно, чуть позже). — Прыжка считай что нет, мах — завернутый, руки коротковаты…
— Зато она легкая, просто парит над сценой. И харизма у нее есть, понимаешь? — возразила Люка. Потом я, конечно, догадался, что возражает она в основном для того, чтобы у собеседницы был повод и дальше говорить гадости. Но тогда подумал: «золотое сердце»!
— Да что харизма! Пиар один… Вот если бы про тебя все газеты и журналы тридцать лет писали, что ты — Фея Совершенство, ты бы и сама рано или поздно поверила в то, что у тебя крылышки на спине отросли…
— Что ни говори, а Маша — она замечательная, хотя я лично «Щелкунчик» с училища не перевариваю…
— Маша! Ха! — оживлялась Тамила. — Да как ей вообще не стыдно? Маша-то по сюжету ребенок совсем. А Дворецкая-то уже, ха-ха, шестой десяток разменяла… Вот злая колдунья Карабос — это ей самое то, и характер лепить не надо, характер уже подходит идеально…
— Тс-с-с! — благоразумная Люка приложила палец к губам.
— Можно подумать, тут кто-то не в курсе! — строптиво дернула плечиком Тамила, обводя царственным взглядом сидящих в зале.
— А мне вот, девчонки, по душе Стояничева, — мечтательно «вбросила» новую кандидатуру Люка. — Вот в ком стать и грация! И мастерство! И темперамент!
— Один темперамент и есть, — проворчала Тата. — Шене и пируэты кривые, разве что набок не заваливается. Тело жидкое.
— И ноги кривые, — вставила Тамила. — Помню, «Раймонду» когда репетировали, Владимир Владимирович ее на нас напустил, чтобы она, значит, нас посмотрела. И что? Все три часа я от нее только и слышала: «Не высовывай язык! Не высовывай язык!»
— А что, ты правда высовывала?
— Кого?
— Ну… язык!
— Может, и высовывала. Но нельзя же все время к одному недостатку цепляться! — безапелляционно заявила Тамила. — Короче, репетирует она скучно. И танцует всегда в полноги. Халтурщица!
— Вообще, я с тобой не согласна, — нахмурилась Люка. — Для меня Стояничева — это вершина, идеал. И партнеров она себе всегда выбирает первый класс — Ким, Равич, Зелинский… Завидую, честное слово. Вот хотите знать, какая моя заветная мечта?
В ответ Тамила и Тата скептически скривились, но Люку это не остановило.
— Моя заветная мечта — «Спартака» с Зелинским и Кимом станцевать… Только представьте себе, девчонки, я — изысканная куртизанка Эгина. Я — сама нега, само обольщение… Я — и музыка. Божественный, божественный Хачатурян! — Люка сентиментально закатила глаза.